Охотник шел берегом озера

Таланту Бианки. Лето для медвежат!

Наш знакомый охотник шёл берегом лесной реки. Шёл смело.
И вдруг услышал громкий треск сучьев недалеко от него.
Он испугался и влез на дерево.
Из чащи вышли на берег два весёлых медвежонка и большая бурая медведица,
А с ней пестун – её годовалый сын, медвежья нянька, лапа – почти как у отца.
Медведица села, чтоб всё видеть – умело.
Пестун схватил одного медвежонка зубами за шиворот и давай окунать его в речку смело.
Медвежонок визжал и барахтался, но пестун не выпускал его,
пока хорошенько не выполоскал в воде всего.
Другой медвежонок испугался холодной ванны и пустился в лес удирать.
Пестун догнал его, надавал шлепков, а потом – в воду, как первого, –полоскать.
Полоскал, полоскал его – да ненароком и выронил в воду.
Медвежонок как заорёт! Испугал всю природу!
Тут в один миг подскочила медведица, вытащила сынишку на берег, а тот всё орёт,
Она пестуну таких плюх надавала, что он, бедный, взвыл. Такой вот он, «лесной народ».

–––––
В. Бианки. КУПАНИЕ МЕДВЕЖАТ.
Наш знакомый охотник шел берегом лесной реки и вдруг услышал громкий треск сучьев. Он испугался и влез на дерево.
Из чащи вышли на берег большая бурая медведица, с ней два веселых медвежонка и пестун — ее годовалый сын, медвежья нянька.
Медведица села. Пестун схватил одного медвежонка зубами за шиворот и давай окунать его в речку.
Медвежонок визжал и барахтался, но пестун не выпускал его, пока хорошенько не выполоскал в воде.
Другой медвежонок испугался холодной ванны и пустился удирать в лес.
Пестун догнал его, надавал шлепков, а потом — в воду, как первого.
Полоскал, полоскал его — да ненароком и выронил в воду. Медвежонок как заорет! Тут в один миг подскочила медведица, вытащила сынишку на берег, а пестуну таких плюх надавала, что он, бедный, взвыл.

Читайте также:  С днем рождения для мужчин охотников открытки

О Аулей, Аулей, Аулей!

О Аулей, Аулей, Аулей!

К середине апреля лед потемнел, побурел, кой-где отошел от берегов, и в самой середине озера образовалась полынья.

Как огромный синий-синий самоцвет, засияла на солнце освобожденная вода. И утром, и днем, и вечером — когда ни взглянешь, — тут сидят, спускаются или поднимаются стаи пролетных уток, а ночью слышится с полыньи их неумолчный гортанный гомон.

В сильный полевой бинокль я хорошо различал их с берега. Всё это были нырки: гоголя, чернети и спешащие на далекий север морянки-аулейки — черно-белые, с острыми, как стрелы, хвостами.

Впрочем, морянок-то я различал и ночью по их крику, совсем не похожему на кряканье, гогот, свист других уток. Звонким, напористым голосом они как бы зовут, призывают издалека-далека кого-то, чье имя — Аулей:

— О Аулей, Аулей, Аулей!

Кряквы, шилохвости, свиязи и другие мелководные утки полыньи не посещали. Им тут нечего делать: середина озера очень глубока, а они ведь достают себе еду со дна, не ныряют, а только опрокидывают в воду переднюю половину своего тела. Нырки же могут доставать себе еду даже подо льдом.

Последние дни в поднебесье, над озером, шли лебеди. Их могучие ликующие голоса покрывали собой все другие весенние звуки, песни и крики. Волновали они меня необычайно своей неописанной красотой.

Я читал в книжках: крик лебедя сравнивают с серебряной трубой. В жизни не слыхал труб, сделанных из чистого серебра. Но трубы — какие-то большие, неведомые, сказочные трубы — клики лебедей действительно напоминают, хоть не слыхал я и сказочных труб.

Три дня назад, утром, эти победные трубы ворвались в мой сон и властно прервали его. Мне показалось, они прогремели совсем низко, над самой крышей моей избушки.

Я спал не раздеваясь и сейчас же выскочил с биноклем на берег.

Двенадцать великолепных птиц, величаво поднимая и опуская широкие крылья, косым углом плыли уже над противоположным берегом озера. В ярком свете солнца, поднимающегося из темного леса, их белоснежные тела и крылья отливали ослепительным серебром.

«Вот отсюда и взялось сравнение с серебряными трубами», — подумал я.

И еще подумал, что косяк дает круг, снижается, — верно, хочет сесть на озере.

В этот миг над тем берегом, на стене темного леса, блеснул быстрый злой огонек и вспыхнуло белое облачко дыма.

Я не поверил своим глазам — быстро навел бинокль на это место. Тут донесся до меня звук выстрела, и я увидел на том берегу маленькую фигуру охотника.

Сомнений быть не могло, стрелок бил по лебедям и бил метко: косяк расстроился, лебеди сбились и пошли вверх, а один из них отстал и как-то боком, загребая одним крылом, снижался по кругу к середине озера.

«Дорого тебе станет этот выстрел!» — в гневе подумал я про охотника. Но он уже повернулся и поспешно скрылся в лесу.

Наш охотничий закон запрещает бить лебедей. За убийство этой прекрасной птицы суд присуждает виновного к большому штрафу.

Уже мало остается на земле таких глухих мест, обширных озерных крепей, где, таясь от человеческого глаза, в огромных гнездах из камыша и вырванного из собственной груди пуха, выводят эти сказочные птицы своих розовоногих пушистых птенцов. Редки становятся лебеди даже на наших просторах.

Подбитый лебедь уже сидел на полынье, раскинув по воде правое, видно раненое, крыло и высоко подняв прямую шею. Это был кликун — самый крупный из наших лебедей: его сразу можно отличить по прямой, немного дикой осанке от чрезмерно красивых шипунов — живого украшения городских парков всего мира. Сидя на воде, шипун держит крылья горкой над спиной, шею — всегда плавно изогнутой. Кликун гордо поднимает голову, держа шею во всю ее высоту, плотно прижимает крылья к телу.

Отыскав глазами его товарищей, я увидел их над дальним концом озера.

Они опять выстроились косяком и, медленно, мерно взмахивая тяжелыми крыльями, на большой высоте спокойно уходили от опасного места.

И тут сидевший на полынье кликун начал кричать.

— Кринг-клю-у! — кричал покинутый лебедь звенящим, хрипловатым голосом. В певучем его крике слышалась боль, слышалось отчаяние, слышался тоскливый зов. Да, отчаянный зов.

— Кринг-клинг-кланг-клю-у! — издалека отозвалась ему стая.

— Кринг-клю-у! — отчаянно звал раненый.

И стая повернула. Косяк сделал широкий круг, перестроился в одну линию, снизился и, перестав шевелить крыльями, пошел на посадку. Раненый замолчал.

Я видел в бинокль, как лебеди один за другим спускались на воду, поднимали две стены брызг и некоторое время с разгона двигались по воде.

Потом стая сплылась, и я перестал различать между ними раненого.

Не хочется рассказывать, что было дальше. Всё и так понятно: ведь лебеди, как и мелководные утки, не могут кормиться на глубине. Они достают себе еду, как утки, погружая длинную шею в воду, — со дна, мелкого дна.

Через два часа стая, тяжело поднявшись с воды, стала на крыло и, снова выстроившись косым углом, продолжала свой путь на север, к своим гнездовьям.

Раненый опять закричал. Как он кричал! Пусть другие думают, что хотят, а я уверен, что он знал свою судьбу. Он был обречен на голодную смерть.

Существует легенда, что лебедь поет перед смертью. Да, этот певучий крик можно было назвать песней. Мне она казалась звуком неведомой трубы.

Я пытался спасти раненого лебедя. Но это было невозможно.

Рыбаки только головами качали на мои просьбы помочь мне: не только лодки нельзя было дотащить до полыньи, но уже и ступить на трещавший, крошащийся под ногами лед было рискованно.

Лебедь плавал в самой середине быстро увеличивающейся полыньи и не приближался к ее ледяным берегам. Не в силах больше выносить его крика, я ушел из дома — из избушки на высоком берегу озера.

Но долго еще в дороге преследовал меня могучий, тоскливый трубный крик.

Я вернулся домой через два дня утром.

Лебедь больше не кричал. Его не было видно на полынье.

В бинокль я разглядел на закрайке льда большое алое пятно и по всему льду озера от леса до полыньи — легкие цепочки лисьих следов.

Может быть, ночью лебедь вышел на лед — хотел идти к берегу, к мелкому месту, и тут достался хищникам, — не знаю.

Лебедя не стало. С полыньи доносился опять только звонкий зов морянок:

— О Аулей, Аулей, Аулей!

Стаи снимались с озера, летели на север — к своим гнездовьям.

С удовлетворением я узнал в деревне, что охотник, стрелявший в лебедя, был остановлен лесной стражей и отдан под суд.

Охотник шел берегом озера

Найдёнов луг (Рассказы)

Иван Сергеевич СОКОЛОВ-МИКИТОВ

Составитель Калерия Жехова

Увлекательные рассказы о русской природе, написанные старейшим советским писателем, давно полюбились юному читателю. Этот сборник миниатюрная энциклопедия подмосковного леса, в ней рассказывается о всем том, что круглый год живет в лесу: о птицах и животных, о цветах, травах и деревьях.

Рассказы, помещенные в книге, позволяют нам полней и ярче ощутить многообразие жизни, увидеть красоту леса, разгадать его тайны, лучше понять прелесть родной природы, стать ее другом.

Книга посвящена 85-летию писателя.

С любовью к живой природе. Вступительная статья В. Солоухина

НА РОДНОЙ ЗЕМЛЕ

Ласточки и стрижи

РАССКАЗЫ СТАРОГО ОХОТНИКА

На медвежьей охоте

На рыбной ловле

И. С. Соколов-Микитов. Калерия Жехова.

С ЛЮБОВЬЮ К ЖИВОЙ ПРИРОДЕ

С детства, со школьной скамьи человек привыкает к сочетанию слов: «любовь к родине». Осознает он эту любовь гораздо позже, а разобраться в сложном чувстве любви к родине — то есть что именно и за что он любит дано уже в зрелом возрасте.

Чувство это действительно сложное. Тут и родная культура, и родная история, все прошлое и все будущее народа, все, что народ успел совершить на протяжении своей истории и что ему совершить еще предстоит.

Не вдаваясь в глубокие рассуждения, мы можем сказать, что на одном из первых мест в сложном чувстве любви к родине находится любовь к родной природе.

Для человека, родившегося в горах, ничего не может быть милее скал и горных потоков, белоснежных вершин и крутых склонов. Казалось бы, что любить в тундре? Однообразная заболоченная земля с бесчисленными стеклышками озер, поросшая лишайниками, однако ненец-оленевод не променяет своей тундры ни на какие там южные красоты.

Одним словом, кому мила степь, кому — горы, кому — морское, пропахшее рыбой побережье, а кому — родная среднерусская природа, тихие красавицы реки с желтыми кувшинками и белыми лилиями, доброе, тихое солнышко Рязани. И чтобы жаворонок пел над полем ржи, и чтобы скворечник на березе перед крыльцом.

Было бы бессмысленно перечислять все приметы русской природы. Но из тысяч примет и признаков складывается то общее, что мы зовем нашей родной природой и что мы, любя, быть может, и море и горы, любим все же сильнее, чем что-либо иное в целом свете.

Все это так. Но нужно сказать, что это чувство любви к родной природе в нас не стихийно, оно не только возникло само собой, поскольку мы родились и выросли среди природы, но воспитано в нас литературой, живописью, музыкой, теми великими учителями нашими, которые жили прежде нас, тоже любили родную землю и передали свою любовь нам, потомкам.

Разве не помним мы с детства наизусть лучшие строки о природе Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Алексея Толстого, Тютчева, Фета? Разве оставляют нас равнодушными, разве не учат ничему описания природы у Тургенева, Аксакова, Льва Толстого, Пришвина, Леонова, Паустовского. А живопись? Шишкин и Левитан, Поленов и Саврасов, Нестеров и Пластов — разве они не учили и не учат нас любить родную природу? В ряду этих славных учителей занимает достойное место имя замечательного русского писателя Ивана Сергеевича Соколова-Микитова.

Иван Сергеевич Соколов-Микитов родился в 1892 году на земле Смоленской, и детство его прошло среди самой что ни на есть русской природы. В то время живы были еще народные обычаи, обряды, праздники, быт и уклад старинной жизни. Незадолго до смерти Иван Сергеевич так писал о том времени и о том мире:

«В коренной крестьянской России начиналась моя жизнь. Эта Россия была моей настоящей родиной. Я слушал крестьянские песни, смотрел, как пекут хлеб в русской печи, запоминал деревенские, крытые соломой избы, баб и мужиков. Помню веселые святки, масленицу, деревенские свадьбы, ярмарки, хороводы, деревенских приятелей, ребят, наши веселые игры, катанье с гор. Вспоминаю веселый сенокос, деревенское поле, засеянное рожью, узкие нивы, синие васильки по межам. Помню, как, переодевшись в праздничные сарафаны, бабы и девки выходили зажинать поспевшую рожь, цветными яркими пятнами рассыпались по золотому чистому полю, как праздновали зажинки. Первый сноп доверяли сжать самой красивой трудолюбивой бабе — хорошей, умной хозяйке. Это был тот мир, в котором я родился и жил, это была Россия, которую знал Пушкин, знал Толстой»*.

* С о к о л о в-М и к и т о в И. С. Давние встречи.

Иван Сергеевич прожил долгую и богатую жизнь. Он в течение нескольких лет плавал матросом по всем морям и океанам, служил в санитарном отряде в первую мировую войну, работал учителем, несколько зим провел на берегах Каспия, путешествовал по Кольскому и Таймырскому полуостровам, Закавказью, горам Тянь-Шаня, бродил по дремучей тайге. Он был моряком, путешественником, охотником, этнографом. Но главное — он был талантливым и ярким писателем. Еще Куприн в свое время так оценил Соколова-Микитова как писателя:

«Я очень ценю Ваш писательский дар за яркую изобразительность, истинное знание народной жизни, за живой и правдивый язык. Более же всего мне нравится, что Вы нашли свой собственный исключительно Ваш стиль и свою форму. И то и другое не позволяет Вас спутать с кем-нибудь, а это самое дорогое».

Соколов-Микитов написал много книг о своих смоленских краях, о простых русских людях, крестьянах, полярниках, охотниках, о всех, с кем сводила его судьба на жизненном пути. А он был длинным, этот путь: более полувека активной писательской работы, а всего ему было уже за восемьдесят.

Последние двадцать лет жизни Соколова-Микитова были связаны с Карачаровом на Волге в Калининской области, где у Ивана Сергеевича в ста шагах от воды, на краю леса был простой бревенчатый домик. Широкая гладь воды, перелески и деревеньки на том берегу, обилие цветов, лесных птиц, грибов — все это еще больше сближало писателя с родной природой. Из охотника, как это часто бывает с людьми под старость, он превратился во внимательного наблюдателя, и не только потому, что, скажем, ослабло зрение или рука, но потому, что проснулось в душе бережное, любовное, воистину сыновнее отношение к русской природе, когда человек понимает, что лучше любоваться живой птицей на ветке дерева, чем мертвой птицей в охотничьем ягдташе. В эти годы Иван Сергеевич пишет лучшие свои страницы о родной русской природе, о деревьях и птицах, о цветах и зверях.

Охотник шел берегом озера

На вершине останца

В детстве у меня был большой приятель — деревенский пастушонок Сашка. Мы вместе бегали в лес и ловили в нашем озерке рыбу. Однажды я увидел Сашку из открытого в сад окна. Из сада слышался деловитый гул пчел и нестерпимый треск кузнечиков. Над карнизом дома приветливо щебетали касатки-ласточки, а в летнем небе пронзительно свистели стрижи.

Сашка стоял за кустом сирени, выпячивал глаза и делал мне таинственные знаки рукою.

— Айда дикую утку стрелять! — услыхал я Сашкин шепот.

С невыразимым волнением бежали мы с Сашкой к озерку. В руке я сжимал маленькое ружьецо «монтекристо», которое мне подарил отец. Остановившись на краю сада, едва переводя дыхание, Сашка молча показал на заросшее кустами и осокой наше небольшое озерко. Посреди озерка спокойно плавала дикая утка. Грудь ее была белая, спина темная, а маленькая плоская головка на тонкой шее кончалась клювом, острым, как шило. С бьющимся сердцем я подполз к густому кусту и, раздвинув ветки, стал прицеливаться. Руки дрожали, стучало в ушах. От волнения я промахнулся, крошечная пулька шлепнулась рядом с птицей. Я перезарядил ружье, выстрелил еще и еще, а птица сидела как заколдованная. Удачным выстрелом наконец я ее подстрелил. Зашлепав по воде крыльями, раскидывая брызги, она перевернулась вверх брюхом. Черные лапки судорожно двигались.

— Ура! — не своим голосом завопил за моей спиной Сашка.

Сталкиваясь веслами, мы изо всех сил гнали лодку к моей первой в жизни настоящей охотничьей добыче. Я достал утку; с нее скатывались прозрачные капли воды. Добыча показалась тяжелой.

Наблюдая нашу охоту, на берегу стоял отец и улыбался знакомой добродушной улыбкой.

— Ну как, охотнички? — сказал он, щурясь от дыма папироски. — Какую подстрелили дичину?

Я выскочил из лодки, держа в руках добычу.

— Эге-ге! — сказал отец, разглядывая утку. — Ты гагару ухлопал. Птица у нас редкостная. Только ее есть нельзя — гагары рыбой воняют.

— Совсем не воняют, — обиженно ответил я, обнюхивая добычу.

— А вот зажарь-ка ее — и сам есть не станешь. И собака не станет. Гагары рыбой питаются, поэтому их мясо нехорошо пахнет.

Разговор с отцом омрачил мою охотничью радость. Я никогда не слыхал о вонючих утках, которые пахнут рыбой. «Наверное, отец хочет меня подразнить, — подумалось мне, — он нарочно придумал вонючую утку».

Дома меня встретили веселыми поздравлениями. Даже учительница Евгения Николаевна не заставляла меня в этот день решать скучные задачи. Я сам ощипал утку и потребовал, чтобы ее непременно зажарили к обеду. Мне хотелось всех угостить первой добычей.

— Что с ним поделаешь, — сказал отец. — Приготовьте ему завтра поганую утку. Только пусть ест сам за отдельным столом, а мы будем смотреть издали.

Ночью от пережитых охотничьих впечатлений я спал плохо. Мне грезилась утка, снилось ружье. За кустами дразнился Сашка, показывая язык: «Поганая, поганая твоя утка!»

Утром за завтраком надо мною продолжали шутить. Наливая молоко, накладывая в тарелку горячую душистую картошку, отец говорил:

— Теперь посмотрим, как наш храбрый охотник будет свою дичь кушать.

Передо мною торжественно поставили большую глиняную чашку с зажаренной гагарой. От жаркого шел неприятный рыбный запах. Под насмешливыми взглядами я взял вилку и нож. Нельзя сказать, чтобы дичь была вкусной, но, разумеется, я не смел в этом сознаться. От мяса гагары порядочно воняло рыбой. Одолевая отвращение, я мужественно проглатывал кусок за куском. Поглядывая на меня, отец снисходительно и ласково улыбался.

— Ну, видно, выйдет из тебя настоящий охотник! — сказал он, вставая, смеясь и теплой широкой ладонью оглаживая мою голову.

На шутки я не отвечал. Я терпеливо доедал добытую мною первую настоящую дичину и был очень доволен похвалою отца, предсказавшего, что из меня выйдет охотник. Позже я никогда не ел мяса вонючих гагар, но в трудных походах и на охоте никогда не бывал очень разборчивым и капризным.

Помню деревенское ясное утро. С отцом мы едем на дрожках по укатанной, крепкой, потемневшей от ночной росы проселочной дороге. Солнце недавно взошло, — легкий, оставшийся с ночи золотистый туман стелется над лугами. В этот утренний час неудержимо хочется спать, и, прикорнув за широкой спиною отца, я клюю и клюю носом.

В широкой, еще залитой легким туманом лощине отец вдруг останавливает лошадь.

— Смотри, — тихо говорит он, натягивая вожжи, показывая рукою на уходящий под гору луг: — Волки!

Утренняя сонливость мгновенно проходит. Я жадно смотрю вперед, на правую сторону, где под косыми лучами раннего солнца затейливо вьется посреди лугов речка. Там, шагах в пятистах от дороги, сгрудилось в беспорядочную кучу стадо овец. От неподвижного стада, точно разбойники с кровавого промысла, пробираются два матерых волка, ничуть не скрываясь. Я хорошо вижу их серые спины, лобастые головы с поджатыми ушами. Передний, огромный волк, зубами придерживая добычу, несет на спине зарезанного барана. Свою тяжелую ношу он легко несет, как игрушку.

— Ах, разбойники, ах, прохвосты! — с волнением восклицает отец.

Торопливо вынимает он из сумки револьвер и, соскочив с дрожек, несколько раз стреляет. Волки немного прибавляют шагу, не выражая намерения бросить добычу. Отец кричит и стреляет еще и еще (я с трудом удерживаю вздрагивающую при каждом выстреле лошадь), и волки вместе с добычей скрываются в ольховых кустах.

Отец еще долго стоит с разряженным револьвером в руках. Разумеется, он очень взволнован. Но еще больше волнуюсь я. Недаром на всю жизнь с необычайной четкостью запечатлелась в моей памяти давняя эта картина: росистое летнее утро, освещенный утренним солнцем луг, отец с револьвером в руках — и два серых разбойника, на наших глазах спокойно уносящих свою добычу.

Оцените статью