Текст книги «Сборник диктантов по русскому языку для 5-11 классов»
Автор книги: Михаил Филипченко
Жанр: Педагогика, Наука и Образование
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Портреты Крамского отличаются глубиной раскрытия не только психологии, характера модели, но и ее прелести и очарования.
Поиски Крамским красоты в жизни, желание подняться над будничностью, из обычного сделать необычное, прекрасное, радующее глаз выразились в знаменитой картине «Неизвестная».
Жажда прекрасного, способность очаровываться внешней красотой, гармонией, совершенством была в художнике так же сильна, как вера в необходимость самопожертвования, как преклонение перед силой человеческого духа, перед мужеством и стойкостью характера.
Сравнивая этюд к «Неизвестной» с картиной, мы видим в его основе тот же сюжет, ту же композицию и ту же модель. Беспристрастно и объективно раскрывая характер портретируемой, Крамской не наделяет ее ни красотой, ни обаянием; женщина и чопорна и надменна, губы презрительно сжаты, глаза высокомерно прищурены. Лицо полное и чуть одутловатое.
В картине возникает совсем другой образ. Чуть изменен поворот головы – она гордо поднята, с легким как бы снисходительным поклоном повернута направо. Это придает женщине грациозность и изящество вместо сдержанной чопорности. Все черты лица тоньше, изящней, изменилось выражение больших блестящих глаз, густо опушенных ресницами. Эстетическое наслаждение доставляет виртуозная передача нежной женской руки, затянутой в перчатку, бархата шубки, плотно облегающей фигурку, страусового пера, колышущегося на ветру. Крамской тонко чувствует красоту всего этого, но искусное изображение аксессуаров не отвлекает внимания художника от внутреннего смысла образа.
Эта красивая, но малопривлекательная женщина холодна и надменна. Она очень сдержанна, замкнута, но ее властный характер не трудно разгадать и в манере держаться, и в бесстрастном взгляде глаз. Внешняя красота, изысканность женщины не скрыли ее человеческой холодности. В этом портрете Крамской воплотил определенный тип женщины, в котором красота, лишенная душевного обаяния, составляет главную черту характера.
Образ «Неизвестной», сочетающий в себе красивость и одновременно душевную пустоту, – единственный в творчестве художника, но столь интересный и значительный, что невольно становится своеобразной загадкой, скрывающей истинный замысел художника.
16
Красавицы России
Однажды я попросил ребят из пятого класса написать о русской березе. И они почти ничего не написали, хотя и видели ее чуть не каждый день. И больно стало за ребят. Но это не их вина, а наша, что не развиваем наблюдательность, обедняя их духовный мир.
Береза – издавна любимое дерево России. Ее и называли ласково березкой, березонькой, а то и красавицей, подружкой. У нее не ветви, а зеленые кудри да шелковистые косы; в Троицын день наряжали, как невесту, пели ей песни, водили вокруг хороводы.
От нее пошли и названия городов, деревень, рек: Березовка, Березов, Подберезье, Березники, Березань, Березина… А сколько на нашей земле живет и работает Березиных – не сосчитать. Был и месяц такой – березозол.
Много веков она бескорыстно служила людям! Шла на дрова и уголь, из бересты гнали деготь, делали легкие туески под землянику и грибы, она годилась на телеги, вилы, сани, зимой березовыми вениками парились в бане, а по весне пили березовый сок, лечились почками, листьями, чагой от недугов. Она была нужна и для души: о ней пели песни, слагали стихи. Песенное дерево России.
Она ведь всегда разная: то улыбается с утра солнцу своими влажными светлыми листьями, то сырая после холодного дождя представится жалкой сиротой, когда впереди ночь, а ей не обогреться. Жалко станет березку. Она может по-детски лепетать листвой, шелестеть ей, и разговаривать, и петь, а то вдруг зашумит в ветер, тяжко завздыхает в бурю, может часами молчать в затишье и даже задуматься, замечтаться под вечер.
Как и человек, она может радоваться, улыбаться, быть счастливой, а может и грустить, печалиться, ненавидеть, возмущаться. Понаблюдайте-ка внимательно.
А уж модница! То украсится, как девушка, сережками весной, разными-разными – золотистыми, изумрудными, сиреневыми, а зимой то оденется в иней, будто собралась под венец, то опушится с головушкой чистым снегом; в апреле же она любит кутаться то в одну метель – зеленоватую, когда лопаются почки, то в другую – золотистую, когда цветет.
Береза чиста и опрятна. Каждую зиму чистится ее береста, каждую весну все подкрашивается и подкрашивается белым бетулином.
Березовые леса любят грибы, по весне здесь услышишь первые запевки зяблика, почками кормятся синицы и чечетки, пчелы летят сюда за прополисом, дятлы напьются первым сладковатым соком, а за густой листвой иволга скрывает от людского глаза свое золотое перо.
В березовой роще всегда светло и уютно, даже в пасмурный день и сумерки: ведь березы светятся. Недаром ими и обсаживали почтовые тракты России. Потому и наши перелески такие светлые, праздничные. В них и думы всегда песенные, радостные.
Березы зябнут в январские холода и млеют в июльскую жару, умываются дождями да росами, а подраненные – плачут крупными слезами. Они, как и мы, растут, невестятся, стареют, умирают. Береза и мертвая красивая: лежит в траве и ромашках прямая и белая, как те ромашки, вымытая ветрами и дождями.
Я очень люблю рощу, где знаю каждую березку в лицо. И замечаю, какой из них занеможилось, какая стала пышнее, какой плакать, когда пойдет березовый сок.
Во многих странах есть березы. Может быть, они там стройнее и белее, но чтобы так могли радовать, чтобы имели бы душу – не верю – нет там таких берез. Ведь наша березка – это не только наша красавица, но и частица русской души, частица нашей России.
В безветренную предыюльскую пору по извивающейся тропинке мы возвращаемся с охоты. У каждого за спиной холщовый мешочек, наполненный добычей, настрелянной в течение нескольких часов.
Охота была удивительно удачной, поэтому нас не расстраивало то, что четырех подстреленных уток собаки не могли разыскать.
Обессилев от ходьбы, мы улеглись у поваленной березы, покрытой какой-то стелющейся растительностью. Не на расстеленной тканой скатерти, а на шелковистом мху, чуть-чуть высеребренном тонкой паутинкой, разложили мы дорожные яства. Среди них были купленные продукты и не купленные в магазине домашние изделия. Маринованные грибы, поджаренная колбаса, масленые ржаные лепешки, сгущенное молоко, говяжья печенка, печеный картофель, немного вывалянный в золе, и глоток напитка, настоянного на каком-то диковинном снадобье, покажутся вкусными на свежем воздухе самому сверхизысканному гурману.
Трудно сравнить с чем-либо то очарованье и наслажденье, которое испытываешь, когда лежишь у костра, на берегу безымянной речонки в лесной чащобе.
Возникают разговоры на самые необыкновенные и неожиданные темы: о трансъевропейских экспрессах, трансатлантических перелетах, сибирских морозах, обезьяньих проделках, искусных мастерах и о многом другом.
Изредка беседу нарушают непрошеные гости: оводы и комары. По справедливости они названы путешественниками бичом северных лесов.
Легонький ветерок едва-едва зыблет травы. Сквозь ветви деревьев виднеется голубое небо, а на сучочках кое-где держатся золоченые листочки. В мягком воздухе разлит пряный запах.
Вдалеке неожиданно появились свинцовые тучи, блеснула молния.
Вряд ли нам вовремя удастся укрыться от дождя.
К счастью, вблизи оказался домишко лесного объездчика – низенькое бревенчатое строеньице. Сынишка хозяина, остриженный мальчуган, одетый в короткое пальтишко, приветливо кивал нам головой.
Отблистали молнии, яростный ливень сначала приостановил, а затем и вовсе прекратил свою трескотню.
Стихии больше не спорят, не ссорятся, не борются.
Расстроенные полчища туч уносятся куда-то вдаль.
Выйдя из дома, мы вначале следуем по уже езженному проселку, а потом по асфальтированному шоссе, заменившему прежнюю немощеную дорогу.
18
Три жизни
В первой своей жизни она только ела. Ползала лишь для того, чтобы перебраться со съеденного ею листа на другой, пока целый. Съедала и его, переползала на следующий, который ожидала та же неизбежная участь. Такое повторялось снова и снова, час за часом, день за днем, и в бесконечном однообразии этого чудилось что-то бессмысленное и жутковатое. Зеленые, неподвижные листья, перемолотые и проглоченные, превращались в ее плоть, тоже зеленую, но шевелящуюся, ползшую упорно к одной лишь ей ведомой цели.
Гусеница росла, конечно, но этот рост никак не соответствовал количеству поедаемой пищи. Она ела впрок, и избыток съеденного прятался, сжимался где-то в тайниках ее существа, в запасы энергии превращался, для проявления которой должен когда-то прийти свой срок. Это была великая и страшная еда, далеко превышающая потребности ее теперешней жизни, в будущее направленная, такое еще далекое. Возможно, оно мерещилась ей в неких туманно-радостных картинках, а, может, и нет.
Когда листья начали становиться жесткими и желтыми, она перестала есть и поползла уже по-иному, чем прежде, не листья меняя, а ища укромной, безопасной тесноты. И нашла ее – в щели подгнившего бревна. Наступал конец первой ее жизни, и она потянула изо рта тончайшую, упругую нить и начала наматывать ее на себя. Нить укладывалась за рядом ряд, оболочку образуя, покров, кокон. Саван, может быть. Закончив ткать его и в него заворачиваться, она замерла, оцепенела совершенно, будто умерла.
Громадное, многомесячное время ее второй жизни сначала не существовало для нее. Она находилась на грани с небытием, во тьме глубокой, да и сама была тьмой. Но вот от толчка, приказа извне или изнутри, та энергия, которую она накопила великой своей летней едой, очнулась в ней. Очнулась и начала работать – безостановочно, неутомимо, с мукой и наслаждением для нее. Ее длинное, унылое тело, покрытое коконом, стало размягчаться, расплываться, исчезать, превращаясь понемногу во что-то совсем иное. Какие-то струны натягивались в ее однообразной массе, стержни проступали, кольца замыкались и твердели. Она рождалась, творилась заново для еще одной жизни, и материалом творения была она прежняя, не знавшая ничего, кроме еды.
Кокон-саван слабел и давал разрывы от напора изнутри, и вот весь распался, наконец, и она, новая, для третьей жизни рожденная, оказалась в древесной щели под весенним солнцем.
Она была бабочкой теперь и долго-долго сидела, прогревалась, высыхала, силой наливалась изнутри. Потом раскрыла, разлепила наконец крылья, вверх-вниз ими повела, головкой покрутила, глаза всевидящие напрягла – вся такая ясная, легкая, упругая, сложно-тонкая, родственная воздуху и небу, а не земле. Нужно было уходить в это родственно-близкое, сливаться с ним. И она полетела, и воздух с небом мгновенно приняли ее, как дочь свою, как принимали они и птиц, и пчел, и лепестки цветов на ветру.
Она не то чтобы училась летать, она вспомнила умение полета, с каждым днем бывая в воздухе все дольше. Да и не просто летала она, а танцевала танец радости и свободы, чувствуя, что в нем и суть ее, и цель. Ела она тоже легко, радостно и совсем недолго – опускалась на цветок, проникала хоботком в глубину его сладостную, пила нектар и улетала, опять сливаясь с воздухом и небом. И вся она была в этой своей третьей и последней жизни воплощенной свободой и красотой.
Хотя для настоящего охотника дикая утка не представляет ничего особенного, но, за неимением другой дичи (дело было в начале сентября), мы отправились в Льгов. Льгов – большое степное село, расположенное на болотистой речке Росоте. Эта речка верст за пять от Льгова превращается в широкий пруд, заросший густым тростником. Здесь водилось бесчисленное множество уток. Мы пошли с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых, у самого берега утка не держится, во-вторых, наши собаки не были в состоянии достать убитую птицу из сплошного камыша. «Надо достать лодку, пойдемте назад в Льгов!» – промолвил наконец Ермолай. Через четверть часа мы, сев в лодку Сучка, когда-то господского рыболова, плыли по пруду. К счастью, погода была тихая, и пруд словно заснул. Наконец мы добрались до тростников, и пошла потеха.
Утки, испуганные нашим неожиданным появлением, шумно поднимались и, кувыркаясь в воздухе, тяжело шлепались в воду. Всех подстреленных уток мы, конечно, не достали. Владимир, к великому удивлению Ермолая, стрелял вовсе не отлично. Ермолай стрелял, как всегда, победоносно. Я, по обыкновению, – плохо.
Погода стояла прекрасная, и, ясно отражаясь в воде, белые круглые облака высоко и тихо неслись над нами.
Когда мы уже собирались вернуться в село, с нами случилось неприятное происшествие.
К концу охоты, словно на прощанье, утки стали подниматься такими стаями, что мы едва успевали заряжать ружья. Вдруг от сильного движения Ермолая – он старался достать убитую птицу и всем телом налег на край – наше ветхое судно наклонилось и торжественно пошло ко дну, к счастью, не на глубоком месте. Через мгновение мы стояли в воде по горло, окруженные всплывшими телами мертвых уток. Теперь я без хохота вспомнить не могу испуганных и бледных лиц моих товарищей (вероятно, и мое лицо не отличалось тогда румянцем), но в ту минуту, признаюсь, мне и в голову не приходило смеяться.
Часа два спустя мы, измученные, грязные, мокрые, достигли наконец берега и развели костер. Солнце садилось, и широкими багровыми полосами разбегались его последние лучи.
20
Луга цветут
Первые цветы всегда яркие, чтобы привлечь к себе насекомых-опылителей: медуница, мать-и-мачеха, сон-трава. Потом все одевается в золотое: лютик, одуванчики, примулы, калужницы, чистотел, купальница. Следом за золотым новый наряд – белый: звездчатка, белая кашка, ландыши, ромашки, дягиль. А в середине июня перемешаются все краски на лугу: белые и желтые, красные и голубые, серебристые и бронзовые, малиновые и сиреневые.
Луг Марьиного дола весь в манжетках. Хотя цветки у нее невзрачные, желтовато-зеленые, но мимо не пройдешь, обязательно остановишься полюбоваться крупной и живой жемчужиной-каплей, что осталась после росы на широком, воронкой, листе. А ближе к лесу, в тени – герань, синюха и шапки дягиля: синее-синее, сиреневое – и все рядом.
Склон за Редкими соснами примулы украсили в желтое. А ниже – целое ожерелье буйно цветущей земляники.
Ближе к озеру, по низине, приютились незабудки. Их много, они так мелки и чисты, что рябит в глазах от бирюзовой каемочки у воды.
И чем дальше уходишь луговой тропинкой, поросшей мелким спорышем, тем разнообразнее цветы и травы, тем роскошнее мир лугов. Еще не отцвели подорожники, не поникли сиреневые колокольчики, не отгорели жаром одуванчики, а уже забелели ромашки, засинел дикий горошек, зажгла красные огонечки гвоздика. И засияли новые радуги над лугом. Зардели багрянцем высокие столбунцы, одевается в сиреневое мятлик, зарыжел тычинками лисохвост, а ближе к лесу, будто пояс от зари, розовая полоска соцветий раковой шейки.
Раскустилась ежа, ее колоски-мочки то еще зеленые, то уже бронзовые, переливаются на солнце, блестят. И луговая овсяница уже набирает свои зернышки-овсинки. А еще тут клевер белый и клевер красный, алая смолка и поникшая смолевка, раскидистый тысячелистник, кровохлебка, вероника.
Это уже настоящее половодье красок, а молодое лето все мешает их, мешает. Они гуще, ярче, разнообразнее. И не остановится, не успокоится никак, видно, не подберет еще необходимый колер.
Июньские росы легкие, недолгие. Быстро сушит луг. Поднимаются головки колокольчиков, выпрямляется мятлик, дрема, просыпаются шмели и пчелы, бабочки и жуки, комарики и мошки. А тут и птицы радуются, поют на все голоса. И зазвенел луг, заблагоухал. И никак не налюбуешься, не надышишься и пряной зеленью, и медом, разлитым в воздухе. А ведь еще не цветут душица, донник и таволга, в которых так много пахучего вещества – кумарина.
Как все-таки прекрасен мир лугов во всем своем многообразии!
Песчаная отмель далеко золотилась, протянувшись от темного обрывистого, с нависшими деревьями, берега в тихо сверкающую, дремотно светлеющую реку, пропавшую за дальним смутным лесом.
Вода живым серебром простиралась до другого берега, а ветер, настоянный на полевых травах, едва приметно колеблет молодую поросль, стелющуюся по карнизам крутого берега.
Задумчивая улыбка, не нарушаемая присутствием человека, лежит на всем: на синеве неба, на лениво-ласковой реке, зыблющейся под ветром, – и кажется, что эта улыбка так же таинственна, как и вся жизнь природы. Даже наполовину вытащенный дощаник, выдолбленная из дерева лодка, кажется не делом человеческих рук, а почернелым от времени, свалившимся с родного берега лесным гигантом, а рыбачья избушка, приютившаяся под самым обрывом, напоминает не что иное, как старый-престарый гриб.
Из избушки вышел немолодой, но крепкий старик в холстинной рубахе, прислушался к далеким звукам колокола, которые, обессиленные расстоянием, едва доносились сюда. И двигая бровями, как наежившийся кот шерстью, повернулся, и, тяжело ступая по хрустящему песку, подошел к разостланной бечеве с навязанными крючками и стал подтачивать их напильником и протирать сальной тряпкой, чтоб не ржавели в воде.
Чего только не видел на долгом веку старик, но он, приложив козырьком черную ладонь, долго любуется тем, как играет и колеблется нестерпимый для глаз блеск воды. Потом он берет узкое весло, лежащее поодаль, и сталкивает в воду лодку, невольно напоминая при этом большого муравья, тащащего свою добычу.
(По А. Серафимовичу)
22
Птицы-скороходы
Это не о дергачах-коростелях, которые большую часть пути в Африку и обратно преодолевают не на крыльях, а на ногах. Это о трясогузках, у которых тонкие, будто проволочки, ножки. Но побежит по траве, ни за что не догонишь, не старайся. И это она, вон-вон мелькает ее черная шапочка на голове. А уж если заметит, что вы на нее обратили внимание, загляделись, то постарается показать всю свою прыть, все свое умение: и справа налево перед вами прострочит, и слева направо просеменит, а то снова пустится прямо по тропе – побежит, побежит, побежит маленькая балеринка, покачивая длинным хвостиком. Но вдруг остановится, оглянется и снова справа налево.
А как легко бегает, будто маленькая заводная игрушечка, и так быстро, словно на ногах у нее легкие туфельки-скороходы.
Иногда же пофорсит перед тобой, потом подпустит близко-близко и вдруг легко так поднимется в воздух: нырнет в свободном полете раз-другой и снова засеменит по земле.
Сколько раз я любовался трясогузками, обходя тропой озеро, и еще не налюбовался до конца. Красива она и на веточке талины у воды – сядет, качнет хвостиком и застынет, как изваяние – всю свою красоту покажет: черная атласная грудка и хвост, а по бокам его белые полоски, да еще такие же на крыльях. И щечки белые. А рядом две черные бусинки беспокойных глаз.
Но ей не сидится спокойно. И вот уже полилась над озером, над низкими тальниками ее простенькая звонкая трель: цити-цюри, цити-цюри.
Слов нет, красива она у воды, на кустике тала, легкая, грациозная, но все-таки на тропе, когда бежит по ней, лучше.
23
Глухариный ток
В весеннюю пору хорошо в лесу: воздух особенно свеж и пахуч, повсюду разносится запах прелых листьев и оттаявшей земли.
Впечатления, связанные с весенней охотой на глухарей, неизгладимы в моей памяти. Еще совсем не рассвело, и над спящим лесом плывет прозрачная ночная тишина, в которой ясно слышится каждый шорох и шепот. Хрустнет под ногой ветка, треснет ледяная корка, затянувшая неглубокое, но широкое болотце, и снова тишь.
Когда идешь по лесу, то время от времени останавливаешься и прислушиваешься: хочется в срок добраться до места тока, когда глухарь еще не начинал своей песни. Внимательно слушаешь, и вдруг неожиданно раздается в воздухе резкий, отрывистый крик. Вскоре ему отвечает другой – и на болоте начинается звонкая перекличка. Напряженно вслушиваешься в лесную мглу, поминутно взглядывая на стрелки часов.
На востоке, в глубине леса, между верхушками деревьев брезжит почти незаметный свет, и ночная тьма начинает понемногу рассеиваться.
Но вот уже в дали лесной слышатся неуловимые для неопытного охотника звуки глухариной песни. Характерное щелканье, щебетание слышится из отдаленной чащобы и наполняет предрассветную лесную тишину, переливаясь в воздухе таинственными и волнующими звуками.
Предоставьте время глухарям распеться, и тогда можете медленно и осторожно передвигаться в ту сторону, откуда виднеются первые отблески утренней зари и наиболее громко доносится песня глухаря. Передвигаться нужно как можно осторожнее, иначе приблизиться к птице вам не удастся. Стоит только глухарю замолчать, как замираешь на месте и стоишь неподвижно. Запоет глухарь – снова двигаешься к месту глухариного тока, где опять отчетливо слышится звонкая трель. В алом свете зари глухарь кажется массивной точеной фигурой из черного дерева. Лишь чуть заметное движение этой фигуры свидетельствует о том, что это не мертвый предмет.